Сегодня, 15 сентября, исполняется 94 года со дня рождения одного из вдохновителей Школы гражданского просвещения Мераба Мамардашвили. Зачем философу нужно быть на шаг позади повседневной жизни? Уместна ли в философии импровизация и почему мыслителю нельзя просто пересказывать некогда понятое? Как философия может помочь избавиться от страха совершить ошибку? В интервью Sapere Aude философ Диана Гаспарян рассказывает об идеях и наследии одного из важнейших философов XX века.
«Философия получается только в тот момент, когда я здесь и сейчас»
Философию Мераба Мамардашвили принято воспринимать как нечто самостийное и самобытное, не относящееся к какой-то конкретной философской школе или методу. Но все же есть определенные философские стратегии, к которым он склонялся больше. Давайте пойдем от противного. Конечно, Мамардашвили ни разу не позитивист, не натуралист. Эти подходы не видят ничего зазорного в том, чтобы разделять предмет и метод — что категорически не устраивало Мамардашвили. Он говорил, что философия сопротивляется любым привычным позитивистским типам знания, в которых можно безболезненно отделить исследуемое от исследующего. Потому что философия — единственная из возможных типов рефлексии, которая интересуется сама собой. Философия — это мышление. А мышление не может отделиться от мышления для того, чтобы наблюдать мышление в качестве амебы в пробирке. Оно, наоборот, должно как можно более интенсивно быть с собой в самом активном субъектном модусе, чтобы интересоваться тем, чем оно и задумывало интересоваться в самом начале. Поэтому эти диспозиции всегда оказываются очень шаткими и условными.
Натурализм и позитивизм можно было бы противопоставить программе феноменологии. Гуссерль, например, натуралистическую установку сознания предусмотрительно назвал естественной, то есть той, в которой мы пребываем по умолчанию. Когда мы ничего не делаем, когда мы какое-то усилие не предпринимаем над своей мыслью — это базовая философская установка обыденного сознания. В рамках натуралистической установки есть предметы, все окружающее вне нас — стол, стул, экран, монитор и так далее. Феноменологическая установка указывает на то, что когда мы пассивно опираясь на естественную установку, следуем ей без каких бы то ни было дополнительных напряжений и усилий со своей стороны, то мы не замечаем главного. Мы упускаем очень существенное. В своем опыте мы упускаем то, что все-таки началом являются не сами эти предметы, но некоторые условия того, что тот или иной предмет является таким, а не другим. То есть мы упускаем самих себя, свое настроение, нахождение себя в активной мысли. Мы упускаем констатацию того, что это есть мое представление. Стол — это вообще-то то, как я это вижу, то, как я это воспринимаю.
Это базовая философская интуиция. Философ всегда на полшага или даже на целый шаг позади оказывается от той картинки, которую естественное сознание воспринимает за чистую монету, как первый акт пьесы под названием «жизнь», он учитывает закулисье. И Мамардашвили великолепным образом эту интуицию передавал. В этом смысле он, конечно, был феноменологом в этом амплуа.
Рассылка Школы гражданского просвещения
Кроме того, Мамардашвили работал в традиции трансцендентальной феноменологии и трансцендентализма. Если обратиться к истокам этого направления, то обычно у всех первая ассоциация с Кантом и его трансцендентальным идеализмом. Это все правильно и совершенно справедливо. И, конечно, Мамардашвили также и кантианец. Его оптика, если ее как-то определять, его философская перспектива, его философские убеждения, его философское вероисповедание, были ближе всего к кантианской философии.
Теперь, когда я разнесла замечательное творчество Мамардашвили на канонические департаменты, как на философской конференции, я должна добавить, что, конечно, все, что он делал, не сводится к пребыванию в партии феноменологов или в партии кантианцев. То, что он делал с этими линиями направленности для философии, безусловно, включало его собственное понимание. Мамардашвили не пренебрегал тем, чтобы напомнить: философия получается только в тот момент, когда я здесь и сейчас перед вами, со своей собственной историей, со своими собственными впечатлениями, со своими собственными предрассудками, со своими собственными умениями, возможностями, интеллектуальными способностями. Более того, завтра, может быть, какие-то вещи мне покажутся иными, или я их перестану понимать, или я их не вспомню. И вот только через эту включенность философия действительно получится. Можно взять все идеи, рассмотреть их, посчитать, что ты их понял, потому что ты научился их связывать, ты видишь преемственность, ты знаешь источники происхождения, но это не понимание.
«Нужно заново попасть в состояние понимания, его нельзя пересказывать»
В профессиональной тусовке философов есть те, кто до сих пор негодует: что это же безобразие? Пока ты на лекции находишься, тебе кажется, что ты понимаешь, ты доволен и почти счастлив, но как только ты выходишь из аудитории, буквально как в сказке, золотые слитки превращаются в черепки у тебя в руках, и ты не можешь еще раз воспроизвести то же самое. Философы привыкли к концептуализации. Но людей иных творческих профессий это не смущало: им такой способ освоения близок, потому что так устроено искусство, как некое впечатление, которое тем интенсивнее, пока ты в этом впечатлении находишься.
Это импровизация, за которой с одной стороны не стояло никакой задумки, никакой специальной идеи сделать ставку на импровизацию, потому что она хорошо воспринимается в аудитории. И в то же время это была хорошо продуманная импровизация в смысле понимания стратегии устройства самой философской мысли. Причем Мераб Мамардашвили делал магнитофонные записи своих лекций, следил за тем, чтобы они потом сохранялись, и готовился к будущим. Простраивая эту связь, в какой бы момент ты ни обращался к какой-то философской идее, это всегда происходит заново, то есть у тебя каждый раз устраивается определенный риторический ряд того, как ты это сейчас проговариваешь. Когда ты еще неопытен, то тебе может показаться: так хорошо сейчас это было мною пережито, вот и завтра я скажу то же самое. Но когда накапливается опыт, ты уже прекрасно понимаешь, что завтра ты это скажешь совсем по-другому. При этом ты выразишь ту же идею. И будешь счастлив, если к этой идее нарастет что-то новое. Философский разговор — это всегда надежда на то, что все-таки тебе удастся пересказать то, что ты хорошо понимаешь. Но тебе нужно как минимум заново попасть в это состояние понимания. Искренне, честно, ты должен сейчас понимать это так же хорошо, как в тот момент, когда ты действительно понял, что ты это понял. Нельзя пересказывать свое понимание.
У Шопенгауэра есть такая метафора: некоторые философы говорили о реальности так, как если бы они просто ходили вокруг здания и срисовывали его фасад, в то время как задача философа заключается в том, чтобы попасть непосредственно внутрь этого здания. «Я сам этот путь прошел и теперь говорю от своего собственного имени». Для философии принципиально, чтобы было именно так.
«Беспокоиться об ошибках — это как находиться в жизни и беспокоиться о смерти»
Стремление к пересказу и страх самостоятельного мышления часто ассоциируется с российско-советской школой, но, к сожалению, присутствует и в других дисциплинах, уже безотносительно к эпохе и культуре. В ряде дисциплин действительно есть канон информативной достоверности. Но достоверности чему? Вот вопрос. Чему должна соответствовать философская мысль? Вот, например, если мы историки, то, что мы говорим, должно соответствовать каким-нибудь историческим фактам. Я всегда преклоняюсь перед людьми, которые работают с предметным знанием, которое имеет вот такое фактологическое заземление. Но теперь еще и появляются некоторые поводы беспокоиться о этих типах знаний, немножко сочувствовать представителям этого знания, потому что трудно соперничать с интернетом.
Что значит правильно? Правильно, когда можно было куда-то пойти и посмотреть: действительно Петр I в таком-то году родился, а в таком-то умер? Действительно атом распадается таким-то образом? Но когда мы имеем дело с самим мышлением — а философия — это мышление вслух, — то оказывается, что оно изначально освобождено от этой фобии. Потому что как внутри самого мышления мы можем расставлять сказанное и соответствующее сказанному? В мышлении происходит перформативное соитие того и другого. Потому что когда я говорю, я говорю это для того, чтобы проверить, верно ли это говорится, проверить какие-то логические связи, посмотреть, а не противоречит ли это каким-то другим сюжетам, насколько это полно и объемно, насколько я могу, насколько здесь выражается то, что я планировала выразить. И все это я говорю вслух.
Где здесь ошибка? Если мне кто-то укажет на то, что здесь есть какое-то логическое несоответствие, это прекрасно, потому что философия сама ищет эти несоответствия. И когда она их находит, это не шаг, который должен быть вычеркнут и отброшен, это шаг, который обязательно записывается в копилку, потому что мы к этому шли, мы искали несоответствие, и вот мы его нашли. Возможно, мы потом вернемся и дезавуируем свою мысль о том, что здесь есть несоответствие. Но мы идем дальше.
Один из первых естественных, выдающих нас как живых людей, модусов — это сомнение. Отсутствие страха к этому сомнению, способность быть в нем долго, способность переносить разные интенсивности сомнения — это лучший и первейший проводник в самом мышлении. Как только нам кажется, что что-то понято и можно, пожалуй, на этом закончить, оперевшись на свою память — это первый риск выхода из живого состояния. Мамардашвили называл это «мертвым дублем» сознания.
Только в мышлении каждый шаг бесценен. Нельзя ошибаться в мышлении, если только мы действительно начали мыслить. Если вы просто пересказываете — вы ничего не понимаете, потому что вы не стали эту сущность разламывать, не стали ее демонтировать, не стали входить в нее, чтобы потом пытаться ее собрать заново. Вы вообще ничего не начали делать. Вас здесь нет. Но как только вы начнете что-то делать, то беспокоиться об ошибках — это как находиться в жизни и беспокоиться о смерти. Как верно замечали философы, в частности, Эпикур, пока есть мы, нет смерти, а когда есть смерть, нет нас. Вот то же самое можно применить к мышлению. Пока вы мыслите, вы не ошибаетесь. Как только вы перестали мыслить… ну тут уж, конечно, сплошные ошибки.
«Мы мыслим не для того, чтобы стать успешным бухгалтером»
Зачем все это нужно? Прагматическая риторика здесь сбивает с толку. Пребывание в человеческом — это одна из самых ярких иллюстраций неуниверсальности прагматической риторики. Потому что когда мы спрашиваем «зачем?» и «почему это нужно?», мы переходим в дискурс полезности, а он всегда включает в себя относительность — то есть что значит, что что-то полезно? Полезно то, что может быть обменено на что-то другое.
Как только мы с этой риторикой приступаем к своей человечности, а значит к мышлению, мы мгновенно видим, как рассеиваются чары кажущегося универсальным дискурса полезности. Потому что как только мы адресуем вопрос к себе: а полезен ли я? А полезно ли мое существование? А чем полезно мое существование? А чем полезно то, что я есть? А чем полезна моя жизнь? Мы сразу слышим, как меняется риторика, вплоть до некоторой неэтичности такого звучания.
Вполне естественно и вполне этично спрашивать, в чем польза криптовалюты. Но тут же меняется тональность, если мы спрашиваем: а в чем польза моего друга Петра или Павла? А в чем польза меня? А в чем польза моей жизни? Этот диссонанс возникает потому, что интуиция жизни или интуиция себя или другого, у нас связывается с безусловностью, с самоценностью. Мы говорим, что все обладает некоторой полезностью, потому что служит жизни. Лекарство полезно, потому что оно поддерживает жизнь. Криптовалюта полезна, потому что она помогает мне или другому продолжать быть.
И мышление относится к такой безусловной ценности. Мы мыслим не для того, чтобы стать успешным бухгалтером, удачливым предпринимателем или просвещенным историком. Когда мы перебираем дисциплинарно-ремесленные типы знаний и подходим к представлению о знании вообще, мы задаем себе вопрос: а почему истину знать полезно, а не бесполезно? Ответа на этот вопрос нет, но звучит этот вопрос так же бессмысленно, как если бы мы спрашивали, а в чем ценность моего мира? Твое «я» бесценно, а все остальное служит ценности твоего мира. Поэтому мышление бесценно, а все остальное служит бесценности этого мышления.