Как жить в мире, где зло больше не скрыто, а выставлено напоказ? Возможен ли сегодня универсальный язык, на котором можно говорить о страдании? Что такое остранение и как оно может вернуть нам способность видеть? И есть ли вообще надежда у мира, где даже права человека стали условными? Об этом рассуждает исследовательница истории Восточной Европы, профессор Университета Торонто Марси Шор на форуме Школы гражданского просвещения «В поисках утраченного универсализма».
Chant Avedissian, Babour — Icons of the Nile 97, 1990−1993
«Мы живем в международной системе, которая в принципе не способна защитить никого»
Как американка я не занимаю невинной позиции. Моя страна сейчас — это катастрофа, и я думаю об этом каждый день. У меня есть связи и с Россией, и с Украиной. Несколько недель назад я была в Киеве, в России я не была с 2016 года, но я скучаю по ней и по русскому языку. И я не чувствую за собой никакого морального превосходства по отношению к российской оппозиции. Я знаю, каково это — бороться и проигрывать. И сейчас я чувствую, что мы проиграли в моей собственной стране. Я чувствую вину за это каждый день, когда вижу, что происходит с другими, более уязвимыми людьми. Я также не считаю, что имею право судить украинцев, проходящих через ужасающие страдания.
В Киеве я разговаривала со своим другом, чей младший сын вот-вот поступит в университет. Его сын сказал, что хочет изучать международное право. И тот ответил ему: «Ты хочешь изучать то, чего больше не существует». Это одновременно смешно и совершенно не смешно.
Наблюдая за ООН в последние три с половиной года с момента начала полномасштабного вторжения, я думала: боже мой, эта организация стала просто символом собственного бессилия. Она не в состоянии ничего добиться. Затем я вижу споры о конфискации российских активов и их возможном использовании для помощи Украине. И вдруг появляется огромная забота о международном финансовом праве и уважении к частной собственности. Но при этом, кажется, гораздо меньше заботы об уважении к человеческой жизни. Почему мы защищаем собственность сильнее, чем людей? Похоже, мы живем в международной системе, которая в принципе не способна защитить никого.
Рассылка Школы гражданского просвещения
Моя сфера научных интересов — история идей. Я изучаю, как современные формы тирании в XXI веке похожи на те, что были в XX веке — и чем они отличаются. И я изучаю, как сейчас работает нечто вроде неофашизма, в его постмодернистском, постправдивом смысле. По-русски я бы назвала этот феномен словом обнажение. Это важное понятие для русского авангарда, его любили использовать Роман Якобсон, Виктор Шкловский, Велимир Хлебников. Вся жестокость, садизм, уродство больше не скрыты — они просто выставлены напоказ. Мы видим это каждый день.
После 24 февраля 2022 года американские журналисты спрашивали меня: «Вы историк, скажите, чем это отличается от Второй мировой войны?» И я отвечала: «Ну, хотя бы тем, что теперь есть интернет. Мы все видим в режиме реального времени». Представьте, что у нас была бы прямая трансляция из газовых камер. Как историк, я думаю о том, через что прошел Ян Карский, участник польского Сопротивления, чтобы донести до Запада правду о Холокосте. Он спрятал в зубе и довез до США микрофильм о Варшавском гетто. Есть знаменитый эпизод, когда он встречается с судьей Верховного суда. Судья говорит: «Я не могу поверить в это». Карский спрашивает: «Вы хотите сказать, что я лгу?» — «Нет, я не говорю, что вы лжете. Я говорю, что я не в состоянии вам поверить».
Теперь же у нас идет прямая трансляция. Мы видим все каждый день. Моя страна прошла путь от простого обнародования преступлений к перформативному садизму. Когда администрация Трампа заковывала латиноамериканцев в цепи и отправляла в одиозную тюрьму в Сальвадоре, Белый дом опубликовал официальное видео с крупным планом, как мужчинам надевают кандалы на ноги, с грохотом цепей — и подписали это ASMR. Моей 12-летней дочери пришлось объяснять мне, что это такой жанр в Instagram, связанный с приятными звуками и легким эротизмом. Мы уже перешли от простого обнажения, когда преступления не прячут, к откровенно садистскому шоу.
«Мы всегда нуждаемся в каком-то промежуточном уровне между единичным и универсальным»
Я думаю, что в каком-то смысле обнажение нас ослепило. Это одна из причин, по которой оппозиция в моей стране оказалась бессильна. В течение первого срока Трампа мы пытались разоблачить скрытое, но проблема была не в том, что что-то скрыто — проблема в том, что мы это нормализовали.
И здесь я вспоминаю Виктора Шкловского и его концепцию остранения. Те, кто изучал литературную теорию, знают — Шкловский считал, что цель поэтического языка — сделать вещи странными, выбить нас из состояния узнавания и перевести в состояние видения. Мы привыкаем к миру, мы узнаем вещи, но не видим их, потому что они стали нормой. Только когда что-то становится ненормальным, странным — деавтоматизированным — мы начинаем это видеть. И я думаю, что это обнажение вызвало у нас по обе стороны Атлантики трансовое состояние узнавания, в котором мы не видим то, что происходит у нас перед глазами. Нам всем нужно быть потрясенными, чтобы наконец увидеть то, что мы видим.
У Лешека Колаковского, великого польского философа, есть знаменитое эссе под названием «Зачем нам нужен Кант», и оно напрямую перекликается с вопросом универсализма. Почему нам необходимо универсальное, а значит, абстрактное представление о человеке? Колаковский утверждает: именно потому, что как только мы начинаем опираться только на частное, мы немедленно начинаем исключать других. Нам постоянно нужно возвращаться к универсальному понятию. В философии мы часто движемся от единичного к универсальному.
Как историк я много работаю на стыке философии и истории. Мы часто используем промежуточный уровень — будь то нация, класс, религия, поколение — для перехода от единичного к универсальному. Также мы прибегаем к понятиям — фашизм, геноцид, концлагерь, империализм, тоталитаризм, автократия — чтобы соединить конкретное с общим, потому что ни одна ситуация никогда не бывает абсолютно идентичной другой. Но в то же время, без понятий мы просто не в состоянии осмыслить бесконечное многообразие наших восприятий. Это кантовская мысль: «Мысли без содержания — пусты, созерцания без понятий — слепы». То есть мы всегда нуждаемся в каком-то промежуточном уровне между единичным и универсальным.
«Ваших детей нельзя хоронить под завалами не потому, что у вас великая культура»
Как безродный космополит, я всегда ощущала себя чужой в собственной стране, и поэтому мне особенно близок кантовский универсализм — я всегда к нему стремилась. И это напряжение особенно остро проявилось в контексте войны в Украине. Потому что люди, разумеется, остро переживают уникальность своего страдания. Как писал мой любимый философ Лев Шестов, в каждом акте индивидуального страдания есть нечто бесконечно не сводимое ни к какому «высшему смыслу» — оно не может быть ни подавлено, ни устранено в гегелевском смысле. Оно должно быть признано именно в своей конкретности.
Но если мы хотим найти путь назад к универсальной концепции прав человека, нам все равно придется искать способ абстрагироваться от частного к универсальному. Один из полезных для этого понятийных инструментов я заимствую у философов языка — это так называемый неосновной (внесемантический) контент высказывания.
Это то, что встраивается в высказывание как уже подразумеваемое допущение, не являющееся предметом самого утверждения. Например, когда Трамп говорил: «преступница Хиллари украла эти письма», то утверждением здесь является факт «она украла письма». Но само слово «преступница» уже внедряет в речь презумпцию ее нечестности — как фон, не подлежащий обсуждению.
В начале войны в Украине я видела похожее. Россияне говорили: «Мы пришли спасать русскоязычных». А в ответ украинцы начали говорить: «Мы не русскоязычные, мы говорим по-украински». И это, с одной стороны, понятно. Но в таком ответе уже содержится принятие внесемантического допущения: будто бы если ты русскоязычный, это действительно повод для вторжения. А ведь это как раз то, что нельзя принимать. Нельзя допускать саму возможность, что есть хоть какое-то оправдание, чтобы прийти и убивать людей. Ни при каких условиях.
Я — одна из тех, кто в США активно занимается популяризацией украинской литературы. Я люблю украинскую литературу, сама делала переводы, много писала об украинских авторах. Я считаю, что украинский поэт и писатель Сергей Жадан заслуживает Нобелевскую премию по литературе. Но иногда меня беспокоит, что за этим может стоять опасный аргумент: у нас, мол, великая литературная культура, не хуже — а может, и лучше русской. Значит, наших детей нельзя хоронить под завалами. Но дело ведь не в этом. Ваших детей нельзя хоронить под завалами не потому, что у вас великая культура, а потому что никаких детей никогда нельзя хоронить под завалами. Любая попытка увязать права человека с культурными достижениями — это моральная ловушка.
Необходимо различать априорное и апостериорное. Я бы с радостью посвятила всю свою жизнь литературе. Я бы предпочла никогда не писать о детях под завалами. Все это сводит меня с ума. И украинцев, которые живут с этим каждый день, с ума сводит еще больше. Это — ад. Но первая и главная истина — права человека априорны. Они не зависят ни от культуры, ни от языка, ни от заслуг. Никогда, нигде и ни при каких обстоятельствах дети не должны погибать под бомбами. И если международный порядок и международное право должны с чего-то начинаться, то именно с этой истины.
«Нужно начинать с людей»
Недавно я разговаривала с людьми из The Reckoning Project в Киеве. Моя подруга [украинская журналистка] Наталка Гуменюк полна оптимизма в отношении расследования военных преступлений и будущих судов. Джанин ди Джованни, которая возглавляет Reckoning Project, тоже верит, что мы в итоге достанем этих людей; она все время говорит мне: «Помни, Марси, в конце концов мы достали Милошевича. Все-таки достали». А я все думаю: да, но правосудие в таком понимании — это как смысл у Гегеля, он всегда приходит слишком поздно, не так ли? Как сова Минервы, которая расправляет крылья только с наступлением сумерек.
Милошевича достали… но когда? После чудовищного кровопролития, после Сребреницы, когда все эти люди уже были мертвы — только тогда пришло какое-то запоздалое правосудие. Конечно, это лучше, чем ничего. Но все равно это ощущается неудовлетворительно. Почему мы не можем достать их сейчас? Почему мы не способны действовать сейчас?
У немцев есть понятие, связанное с репарациями — Wiedergutmachung, то есть «сделать снова хорошо». Когда я узнала, что именно так по-немецки называется «возмещение ущерба», я подумала: это же чисто утопическая идея. Ты не можешь «сделать снова хорошо». Ты не можешь вернуть мертвых, не можешь компенсировать матери потерю ребенка деньгами. Я согласна с теми, кто говорит: приоритет — это вернуть живых. Все пленные, все заключенные, все похищенные дети — именно это должно быть на первом месте. Нужно начинать с людей.
Где-то 20 лет назад я разговаривала со своим другом Константы Гебертом, польским евреем, который был активен в самиздате и «Солидарности», а после падения коммунизма стал корреспондентом Gazeta Wyborcza в Боснии во время югославских войн. Через несколько лет после тех событий он приехал в Индиану с лекцией, и мы провели целую ночь за столом, разговаривая. Он сказал: «Знаешь, тогда я понял, что на самом деле значит „никогда снова“. Это означает только одно — что немцы больше никогда не будут убивать евреев в газовых камерах в Польше. Вот и все. Это не означает, что мир сделал какие-то шаги, чтобы защитить людей в целом. Это значит лишь, что мы не позволим повториться этой конкретной ситуации». Эта мысль всегда оставалась со мной.
Пару дней назад я выложила в Twitter слова Ханны Арендт: «Смерть человеческой эмпатии — один из первых и самых явных признаков культуры, готовой впасть в варварство». И мой украинский друг Станислав Асеев, который пережил 2,5 года в заключении в Донецке, написал: «Правда. Но, как говорит мой профессор философии: уже поздно. Все уже произошло». И тогда я написала ему в ответ: хорошо, у меня есть еще одна цитата Арендт — чуть более обнадеживающая. В книге «Эйхман в Иерусалиме» она пишет: «В условиях террора большинство людей подчиняются, но некоторые — нет». Говоря человеческим языком, Арендт говорит: большего не требуется, и ничего большего нельзя разумно потребовать, чтобы эта планета оставалась пригодным для жизни человека местом.