Николай Эппле — о том, что такое космополитизация памяти и почему трудное прошлое нельзя замалчивать
Не только Россия, многие страны в XX веке вышли из диктатур и имеют большой опыт проработки этого наследия. Этот опыт болезненный и может ранить: жертвы государственного террора есть в огромном количестве семей. И если о своих внутренних событиях трудно говорить отстраненно, то апелляция к опыту других стран может стать терапевтическим способом тронуть что-то свое.
Сейчас в России всплеск интереса к частной, семейной памяти, выходят книги «Зулейха открывает глаза» Гузель Яхиной, «Памяти памяти» Марии Степановой, появляются инициативы вроде «Возвращения имен» или «Молитвы памяти», а фильм Юрия Дудя о Колыме набирает 19 миллионов просмотров. Нас нагоняет то, что происходило на Западе пятнадцать-двадцать лет назад и было названо бумом памяти. Этот процесс возникает, когда становится понятно, что чисто исторический подход не дает всех ответов на вопросы и не позволяет вполне осмыслить то, что произошло в XX веке.
В немецком языке есть специальное слово Vergangenheitsbewältigung, обозначающее осмысление, переработку, преодоление какого-то периода в прошлом. Дискуссия о том, каким должно быть это преодоление прошлого, развернулась в немецком обществе примерно в 1960-е годы и продолжалась до 1980-х годов. Сначала от токсичного прошлого хотелось изолироваться, провести черту, но затем стало понятно, что нельзя отказываться от прошлого, его нужно принимать. Рихард фон Вайцзеккер, бывший президент ФРГ, в своем знаменитом выступлении в Бундестаге в 1985 году сказал:
«Дело не в преодолении прошлого. Такое вообще невозможно. Ведь былого задним числом не изменишь и не превратишь в небылое. Но кто закрывает глаза на прошлое, тот остается слепым в настоящем. Кто не хочет вспоминать о бесчеловечности, тот подвергается опасности вновь заразиться. <…> Все мы — будь мы виновны или нет, будь мы стары или молоды — должны признать прошлое. Его последствия затрагивают и призывают к ответу нас всех».
Американский социолог Даниэль Леви в одном из своих исследований пишет о такой категории, как космополитизация памяти, когда в результате разговора о памяти какие-то темы, которые до этого были локальными, перестают быть таковыми. Это не глобализация в смысле унификации, но это выход локальных тем на универсальный уровень. Так, разговор о правах человека благодаря теме Холокоста оказывается универсальным: все не сливается в единую картину, но модель этой дискуссии оказывается применима к разговору о трагедиях в разных обществах.
Несколько последних лет я занимаюсь исследованием международного опыта. В какой-то момент я с удивлением узнал, что в Испании с начала 2000-х годов происходили массовые эксгумации, когда люди начали искать своих предков, захороненных жертв Гражданской войны в Испании. Этот процесс приобрел взрывной характер по всей стране в тот момент, когда, казалось бы, все уже договорились молчать — война завершилась в 1939 году. Это огромное общественное движение расшевелило собственно государства и заставило принять закон об исторической памяти. И когда я переписываюсь с исследователями из Испании и они мне шлют ссылку на статью Guardian о Юрии Дмитриеве с комментарием «вот, у вас же похожее происходит», я вдруг понимаю: да, это похожие процессы, но у нас не знают, что происходило в Испании, а там не знают наших активистов. Хотя есть много всего важного, чем они могли бы делиться. Есть чему поучиться и на опыте комиссии по примирению из ЮАР. Пумла Гободо-Мадикизела, психолог, которая участвовала в работе комиссии, написала книгу на основе того, что она видела как преступники, убийцы и родные жертвы примиряются, о терапии прощения. Это важнейшая модель того, как разделенное общество может искать компромиссное решение как выйти из ситуации разделения, примириться, проработать память о массовом насилии.
Дарья Хлевнюк — о том, как исследователи нашли среди россиян сербов и северных ирландцев
Группа социологов по инициативе форума общенационального покаяния и возрождения «Имеющие надежду» провела исследование «Преодоление трудного прошлого: сценарий для России». Оно проходило в формате телефонного опроса, который предполагал не выбор из нескольких «правд», а систему моральных дилемм, основанных на реальных ситуациях, внутри которых респонденты должны были принять собственное решение.
Мы подумали: ну хорошо, вот мы собираемся в разных аудиториях и обсуждаем, что прошлое наше трудное, нужно что-то с этим делать. А люди-то чего? Им вообще все это надо? И если надо, то что? Конечно, довольно сильно упрощая, но мы смогли выделить четыре основных параметра, по которым эти процессы работы с трудным прошлом отличаются:
— ищут ли эти общества правду о трагедиях или пытаются эти трагедии замолчать?
— требуют ли общества осуждения преступников?
— нужен ли суд по поводу случившегося или это кажется обществу излишним?
— готово ли общество само заниматься работой над преодолением трудного прошлого или считает, что без государственного вмешательства эту проблему решить невозможно?
Дилеммы формулировались респондентам не напрямую, а в форме выбора решения какого-то кейса. Например: «На месте массового расстрела 1930-х годов планируется установить памятник, на котором будут написаны имена всех расстрелянных. Группа граждан выступила с протестом, что именно сотрудников НКВД который ранее сами подписывали исполняли расстрелы, следует исключить из списка жертв. Как вы считаете, нужно или не нужно указывать на памятнике имена всех расстрелянных, в том числе сотрудников НКВД?». Или: «В городской библиотеке открылась выставка, посвященная репрессиям 1930-х годов. Постоянный читатель обнаружил там документы, в которых раскрыты имена организаторов репрессий. Он потребовал закрыть выставку, опасаясь, что потомки этих людей могут пострадать. Как вы считаете, нужно или не нужно закрыть выставку?»
В данных дилеммах многие отвечали, что не нужно. Но так было с вопросами, которые выносили проблему на некий общественный уровень. И совсем другие ответы мы получали, когда вопросы касались личного, семейного уровня. «В 1930-е годы главу семьи арестовали по доносу и расстреляли, его внуки узнали, что на него написал донос сосед, с родственниками которого они сейчас дружат. Один внук хочет сказать друзьям об этом, а другой говорит, что этого делать не надо. Как вы считаете, нужно и не нужно рассказывать об этом друзьям?» — в решениях такой дилеммы сразу резко упало число людей, которые хотят обо всем рассказывать. Это различие между двумя уровнями — общественным и семейным — идет по всему опросу. Люди становятся куда более осторожными.
В целом респонденты по результатам опроса были разделены на пять основных групп. Понятно, что это очень упрощенная модель: ситуация в каждой стране существенно сложнее, чем просто описание ответов «да» или «нет» на четыре вопроса.
Первая группа: ЮАР, 24% опрошенных — выступают за открытое обсуждение трудного прошлого, но не очень хотят наказывать преступников. Так работала комиссия по примирению в ЮАР, когда вскрывалось то, что происходило, но никто не наказывается и не сажается в тюрьму. Это в основном люди старше 55 лет, довольно высокий процент среди них тех, кто вообще не пользуется интернетом.
Вторая группа: Нидерланды, 21% — они как раз не очень готовы прощать преступников и не очень хотят идти в суд, а готовы скорее работать с памятью в образовательном и культурном форматах. Современные Нидерланды для сохранения памяти о Холокосте используют культурные механизмы: музей Анны Франк и многочисленные переиздания ее дневника — как раз один из таких культурных проектов, которые позволяют говорить о трудном прошлом правду, но при этом не не устраивать суд. В этой группе гораздо выше процент женщин старшего возраста, выше процент тех, кто проживает в селе, у большинства опрошенных здесь нет высшего образования.
Третья группа: Сербия, около 14%. Когда мы говорим об этом исследовании в аудиториях, где присутствуют наши коллеги из «Мемориала» и других правозащитных организаций, от этой группы населения всем становится немножко плохо, потому что это как раз те люди, которые вообще не хотят ничего знать. Назвали мы эту группу в честь Сербии после югославских войн, когда сербское общество старалось не замечать, что их собственных военачальников, которых они уважали раньше, судят, сажают и называют преступниками против человечности. В эту группу вошли это в основном довольно молодые женщины, большинство их них не считают себя религиозными, опять же очень высок процент людей без высшего образования и самый высокий процент из всех группы людей без заграничного паспорта.
Четвертая группа: Испания, 21% — в нашем случае это Испания времен пакта о забвении, группа россиян, которые считают, что прошлое ворошить не надо и предпочли бы все оставить, как есть. Они не очень хотят говорить о преступниках, но готовы решить проблему с помощью какие-то неформальных механизмов, без суда. Это в основном городское население, многие считают себя православными, у многих есть высшее образование и загранпаспорт, очень высокий процент пользователей интернета.
Пятая группа: Северная Ирландия, 21%. Имеется в виду опыт по преодолению прошлого после гражданской войны, которая фактически разделила маленькие городки Северной Ирландии пополам. Было создано довольно много инициатив, которые как раз искали диалог между разными сторонами. В эту группу вошли в основном молодые мужчины, которые знают историю своей семьи — это городское население, с высшим образованием и загранпаспортом.
Какой главный вывод мы сделали из этого исследования? Для работы с трудным прошлом в российском обществе нужны разные подходы, надо понимать, для кого эти подходы работают, а для кого не работают.
Николай Эппле — о том, как именно можно наладить общественный диалог о трудном прошлом
Идея о примирении потомков жертв и палачей часто выглядит как что-то очень абстрактное и идеалистическое: будто они обнимутся, смахнут слезы и пойдут вперед в светлое будущее. Но на самом деле примирение — это социальный конструкт, связанный с а) нахождением общего языка б) выработкой ограниченного количества понятного количество тезисов, вокруг которых стоит договариваться.
Джеймс Гибсон, исследователь южноафриканского кейса, попытался перечислить тезисы, к которым пришла комиссия: что апартеид — это преступление, что насилие в ответ на насилие — это преступление, что закон равен для всех. Затем он опросил разные группы южноафриканского населения — абсолютно изолированных друг от друга и имеющих свои системы ценностей — и повторял эти опросы несколько лет подряд, наблюдая, меняется ли что-то. Гибсон обнаружил, что благодаря общественной работе, поддержке СМИ, политике, направленной на популяризацию результатов комиссии — динамика существует. Оказалось, что одним из инструментов примирения становится выстраивание картины трудного прошлого, некой мозаики, которая вписана в общую систему координат, где есть договоренность по базовым категориям. И уже на основе консенсуса об основных позициях внутри дискуссии могут возникать разные мнения и нюансы.
Образцом построения подобной дискуссии о трудном прошлом может также служить модель, предложенная американским политологом Джеймсом Фишкиным в конце 1990-х. По случайной выборке жителей определенного города, например, в Техасе, нефтяном штате, опрашивают, что они думают об установке ветряков или солнечных батарей. Большинство голосует против, после чего случайным образом отбираются сколько-то людей для участия в дискуссии. Им раздаются материалы, рассказывающие о том, как работает возобновляемая энергия, какие есть плюсы и минусы. Оказалось, что если людей проинформировать, то они голосуют иначе.
Было бы хорошо организовать подобные дискуссии в российских регионах, опираясь на рассказы о тех иностранных моделях, к которым конкретный регион тяготеет, а затем предложить варианты работы с трудным прошлым, которые использовались — в одном случае в ЮАР, в другом случае в Северной Ирландии — и сработали.
Записала Наталья Корченкова