Käthe Kollwitz, Nachdenkende Frau, 1920

«„Патриотическое“ христианство будет преодолено изнутри»

На нынешний кризис (можно говорить о трагедии, но я избегаю драматических слов), которым мы все оказались затронуты, можно посмотреть под разным углом — демографическим, экономическим, правовым, миграционным, этическим, не говоря уже о военном. Но я коснусь лишь религиозного измерения. Оно ранит меня больше всего, потому что я чувствую себя лично вовлеченным в эту нашу общую беду, которую трудно даже заключить в одно слово. Попытаюсь сделать это не от лица политолога, но священника.

Оглядываясь на Церковь, к которой я принадлежу, я догадываюсь, что этот кризис столь глубок, что однажды он может встряхнуть ее сверху донизу. И многое может изменить. Не сразу, конечно, но по мере осознания того, что с ней произошло и происходит. Благословение человекоубийства с обволакивающей его «теологией войны», самоокуривание мифом о Святой Руси, которая, если и была, то лишь когда-то в Киеве, одержимость вечно плетущимся против нас заговором закулис, неискупаемая виновность всех, кто не с нами. Все это мы слышали уже тысячу раз. Узнаем ли мы в этой карикатуре то, что во что мы верим? Или веры у нас разные? И та, и другая считает себя христианством. Одна сосредоточена прежде всего на притаившемся враге, которого надо найти и обезвредить. Другая — на милости и любви. Если при этом враг укрывается в детских телах, в клочки разорванных бомбами, то нам говорят, что это неизбежные побочные эффекты. Человеческая цена войны странным образом не попадает в фокус разогретого патриотического чувства.

Вспомним, как испустил дух коммунизм. Он исчез, как наваждение, которое продержалось 70 лет, а потом вдруг неожиданно рассыпалось. Хотя внутри себя он погас гораздо раньше, он оставил после себя множество посттравматических синдромов. Идеологический гипноз был побежден не Западом, но разъеден здравым смыслом. «Патриотическое» христианство, смею думать, будет преодолено изнутри — христианством же, которому, если верить отцу Брауну у Честертона, здравый смысл вовсе не враг.

«Совесть — есть дело нашего выбора»

Было бы слишком просто связывать нынешний спектакль самоослепления с неискоренимой покорностью Церкви любой власти. Апостол Павел, чьи послания легли в основу нашего исповедания, писал: «…всякая душа да будет покорна высшим властям… ибо начальствующие… не напрасно носят меч». Однако покорность вовсе не означает сотрудничества, и еще меньше она означает слияние с властью. Апостолом сказано: «…повинуйтесь не за страх, а за совесть… но и повинуясь… самой совести не отдавайте». Различие достаточно тонкое, но вполне ясное. «Зачем мне быть судимым чужой совестью?» — вопрошает тот же Павел. Власть есть учреждение, своей совести она не имеет, но люди, причастные к ней, бывают ей не всегда чужды. Хотя могут и наоборот — служить анти-совести.

Само слово «совесть» передает соприсутствие того, кто посылает нам весть. Но и весть может быть разной. И дар свободы изначально послан нам для того, чтобы из многих разных вестей выбрать главную. Совесть — есть дело нашего выбора. Часто говорят, что совесть — голос Божий в человеке, но Бог никому не трубит в уши и ничего не навязывает. Мы можем его и не слышать, особенно тогда, когда наш выбор поставил на его место идола.

И он, этот идол на месте Бога, сейчас особенно активен. Сколько голосов партии войны делают вид, что они вещают от имени совести и даже сострадания. Например: «вы бомбили Донбасс, а теперь мы, сострадая Донбассу, будем бомбить вас. За одного убитого убьем стократно. Заодно и Мариуполь снесем с лица земли, и Ирпень, и Бучу». Знаменитое: «а где вы были 8 лет» — это классический идол мести, который который выдает себя за голос совести, той, что выписывает индульгенцию на любое количество убийств.

«Гуманности в православии нет и не было»

Кто-то, Лесков, кажется, сказал, что в России легче встретить человека святого, чем честного. Это не совсем шутка: православная Церковь обладает громадным, тончайше разработанным арсеналом средств стяжания святости. Здесь и аскетика, и молитва, и пост, и «невидимая брань», как называется война с дурными помыслами. Восточное христианство — это прежде всего воспитание внутреннего или, как говорит апостол Петр, «сокровенного в сердце человека». А тот, кто в устах Христа зовется «ближним», служит скорее фигурой для упражнения в добродетелях сугубо духовных.

В пределе внешний «мiр» — это место искушения и скорбей, испытаний и послушания, гонений от власти или наоборот объятия с ней. Но места устроению, очеловечиванию этого мира нет — оно с презрением отвергнуто под именем «светского гуманизма». Мы же обо всем судим с позиций гуманности, которых в православии нет и не было. Как нет и задачи преображения этого мира, в котором живешь. Преображение человека совершается вне истории.

Мы знаем: в начале IV века Церковь вступила в союз с империей. Этот брак, по крайней мере для востока, и по сей день остается нерасторжимым. Обе стороны получили от него множество выгод. Империя начала махать мечом духовным, а Церковь вооружилась железным мечом. В союзе этих мечей, увы, сложилась «внешняя» история Церкви.

Так, в 843 году, когда после нескольких веков яростной борьбы между иконопочитателями и иконоборцами властью императрицы Феодоры, «дивной во святых», как называет ее обращенный к ней тропарь, иконопочитание было наконец восстановлено. В честь этого события мы получили праздник «Торжество православия», который отмечается в первое воскресенье Великого поста. Но никакой другой памяти о тех события увековечено не было, хотя в процессе этой борьбы 100 тысяч иконоборцев были казнены. О той резне можно узнать разве что из нецерковных источников. В этот день в храмах сейчас читаются анафемы всем бывшим еретикам. Они разумеется, могли быть и жертвами, и злодеями, но о том, что они нам сделали, хорошо помнят, а вот о том, что им сделали, мы не вспоминаем никогда. Это событие как бы посторонней нам истории не входит в священную память Предания и тем более совесть. Оно вообще несобытие. Как несобытием было преследование старообрядцев на протяжении двух с половиной веков и несчетное число других развязанных нами же гонений.

Упаси Бог читать мораль далекому прошлому, оно было и едва ли вернется. Дело в том, что в самой Восточной Церкви остается вытесненная ею память о допустимом насилии. Не насилии над собой, заповеданном Христом, но о внешнем. Память о насилии в традиции восточной церкви остается вытесненной. Такая память давно спит и велела ее не будить.

«У церковного сознания больше средств защиты от критики, чем у мирского»

Что говорить об обычных верующих, которые, как и все, дорожат своим благополучием, предпочитают не ссориться с начальством, которое не напрасно носит меч, а может в любой момент опустить его на тебя, твое тело, твой дом, твою семью, твою собственность, твое будущее. Не проще ли принять мир таким, какой он есть? А для успокоения совести украсить его, уютно обиходить, назвав его, скажем, «русским мiром».

Русскую Церковь критикуют за поддержку войны. Но дело не в войне и даже не в приспособленчестве Церкви — это лежит на поверхности и очевидно всем. Дело во внепребывании по отношению к миру, в «окамененном нечувствии», как это выражается на нашем церковном языке, нечувствии по отношении к тем, кто объявлен чужим. Дело в спящей памяти о насилии, которое творилось в прошлом от церковного имени и не было сглажено покаянием. И, я бы также сказал, что дело в отвлеченности евангельского понимания «ближнего», которого мы должны «возлюбить как самого себя».

Война, в которой Церковь, по крайней большая ее часть, оказалась соучастницей, в полной мере не воспринимается самой Церковью. Она укутана в мифологию, проецирующую агрессию на другого. Так удобней. Потому что изобретение чужой агрессии отвечает импульсу, который живет в нас подспудно в нас.

Дело в том, что у церковного сознания гораздо больше средств защиты перед лицом критики, чем у мирского. Последнее неуклюже прячется под панцирем «патриотизма», но панцирь может сползти и расколоться. Церковный панцирь, под которым собрана сейчас большая часть духовенства и мирян, разрушить труднее. Он, как ни странно, более устойчив перед «аргументами» бомб, убийств, изнасилований, человеческого горя, если вопли о них раздаются как бы с «другой стороны». Именно религиозная основа войны иногда оказывается наиболее укрепленной. У нее есть потайное убежище, куда она всегда может скрыться. Это убежище облечено в массивное великолепие церковного предания, его догматики, его обрядов, всего того богатства, что было накоплено за два тысячелетия.

«Война должна нам открыть что-то в нас самих»

Я все больше убеждаюсь, что именно из глубины, из притаившейся в окопах совести можно противостоять этой обрядово-мистической тысячелетней твердыне. И начать надо издалека, с того, что все забыли, с того, что потерялось в учебниках истории — с очищения наших конюшен и пытален, от тяжелого наследия анафем, в которых очищение истинной веры почти всегда соединяется с насилием над другим. Мы созерцаем лик Божий, который открывается нам за завесой человеческого искусства, в сияющем безмолвии иконы, отодвинув в забвение покаянную память о мучительстве всех, с кем во имя той же веры мы когда-то расправились.

Сегодня мы не смогли бы с радостью отдаться мифу о защите Святой Руси, если бы чаще вспоминали о тех зверствах, которые совершены нашими или нами благословенными руками. Если бы мы не были лишены зрения, способного видеть не только собственные грехи, но и раны ближнего, соседа, иноверца, обитателя не нашей Руси. В Евангелии можно найти целую школу воспитания такого зрения, в Новом Завете есть учение о совести, роль которой превосходит все наши святыни, даже и самой Истины, Родины, Богослужения. Речь не о том, чтобы от них отказываться, но о том, чтобы переобучить наши глаза, настроить уши на весть, которая извещает нас о человеке рядом, созданном по образу Божию. Каким бы он ни был мы призваны не враждовать с ним, но любить.

Отец Александр Мень иногда говорил, что христианство после двухтысячелетнего пути только начинается. Эти слова всякий раз обретают новый смысл. Конечно, в них есть явная полемика с любителями обещать, что мир кончится завтра или послезавтра. Но есть и великое упование на то, что Бог еще не открыт во всей полноте. Что его речь, обращенная к нам, которую мы называем Откровением, продолжается. Его голос обращается к нам отовсюду, в том числе из наших измен, утопий, обольщений, падений.

Семидесятилетняя история коммунизма, его взлет и крах, были для меня одним из свидетельств о том, что Бог продолжает вразумлять нас даже в нашем идолопоклонстве. Так будет и с войной. Она обнажила кризис, который что-то должен открыть нам в нас самих. То, от чего себя следует очистить, чтобы идти дальше, не теряя совесть.