Россию и Германию исторически связывали особые отношения, которые продолжались даже после аннексии Крыма. Но полномасштабное вторжение в Украину поменяло многое. Как развивается немецкая экономика без российского газа, нужны ли Германии российские (и не только) мигранты, как в Европе готовятся к выборам в США и почему прежние методы решения политических проблем больше не работают — об этом в интервью Школе гражданского просвещения рассказал политолог, руководитель российской программы фонда Фридриха Эберта Алекс Юсупов.
Война, беженцы, пандемия: что сейчас происходит с экономикой в Германии?
Германия сейчас столкнулась одновременно с двумя кризисами — экономическим и бюджетным. Экономический кризис начался еще до войны и до пандемии — изначально он был обусловлен движением Германии в сторону зеленой экономики. Достаточно посмотреть на немецкие машиностроение и автомобилестроение. У электродвигателя, по сравнению с двигателем внутреннего сгорания, во много раз меньше деталей, соответственно, гораздо меньше нужно поставщиков, гораздо меньше людей будут работать на заводах и получать хорошую зарплату. Сам по себе этот перелом похож на перелом прошлой индустриальной революции, когда миллионы рабочих мест внезапно прекратили быть экономически необходимыми.
Последующий разрыв энергетических отношений с Россией наложился на уже запущенные процессы. Западную Германию и Советский Союз с 1970-х годов начали связывать энергетические отношения, которые завязались как реакция на войны на Ближнем Востоке, на зависимость от нефти. Тогда казалось, что покупать газ у Советского Союза — разумная экономическая альтернатива. При правительстве Ангелы Меркель это достигло апогея. Сейчас уже сложно понять, на каком автопилоте это шло — но полвека сращивания не остановили даже аннексия Крыма и последующая война на востоке Украины. Речь даже не о Nord Stream, речь о продаже своих собственных газохранилищ в Германии российским собственникам.
Казалось, что если такая стабильность будет сохраняться в течение пары десятилетий, переход на возобновляемые источники энергии возможен. Германия была лидером всего мира, никто кроме нее не пытался отказаться одновременно и от угля, и от атомной энергетики. Война в Украине превратила это в историческую ошибку. Потому что получается, теперь Германия вынуждена обеспечивать свою очень энергоинтенсивную экономику и частный сектор гораздо более дорогой энергией, чем планировалось. Российский газ был важной составляющей переходного периода — и вот, он отпал.
Рассылка Школы гражданского просвещения
Дополнительно к этому добавилась экономическая нагрузка на государство: сначала нужно было спасать экономику от пандемии, потом нужно было спасать бизнес от энергетического подскока, а затем Германия приняла больше миллиона беженцев из Украины — в дополнение к историческому максимуму беженцев из других стран. Все это вызвало экономический кризис.
И на него сверху сел кризис бюджетный, потому что в прошлом немецкие государственные ассигнования были очень популярны на рынке, можно было просто взять денег в кредит. Но уроки начала 2000-х, потом 2008-го, банковский кризис, греческий кризис — все это привело к тому, что немецкая политика укоренила на уровне Конституции запрет на большое количество долгов. То есть решением всех этих проблем мог бы стать кредит на глобальном рынке, но этот путь закрыт. И пока кажется, что Германия пытается сделать все одновременно. И решить все эти проблемы, и не отказаться от этой догмы, и при этом не превратиться — по долгам — в условную Францию, Италию, Грецию или Японию.
«С миграционной стороны Германия пытается быть более стратегической»
В Германии есть система беженцев и система миграции. Система беженцев, в том числе политического убежища — это человеческое право. То есть человек, попавший в Германию, имеет право подать на убежище — его надо рассмотреть, принять решение, и если этот человек преследуется, ему надо дать это убежище. Эта система придумывалась после Второй мировой войны, и, как я подозреваю, люди, которые разрабатывали эти механизмы, думали, что она затронет максимум пару десятков тысяч человек, речь никогда не шла о миллионах.
Система миграции в Германии — это совсем другая, меркантильная система, как бы самим себе необходимая. В борьбе за кадры, которые нужны такой демографически стареющей стране, как Германия, надо быть привлекательным, надо предлагать какие-то пути к хорошей жизни, как это делают Швейцария, Канада, США. Но этого понимания не было, потому что казалось, что со всем можно справиться самим. И даже опыт привлечения трудовых мигрантов из Турции, которым Германия во многом обязана своим восстановлением после войны, был довольно наивным. Их пригласили на работу, но никто не думал о том, что затем они захотят остаться.
И вот тут получился рассинхрон двух систем: миграционная система не задается вопросом, как сделать Германию привлекательной страной, а люди просто едут, и многие из них ищут дыры в этой сложной системе, в том числе через систему беженства. И сейчас правительство пытается сделать систему беженства более строгой, с большим количеством стран заключаются двусторонние договоренности о том, чтобы они забирали людей, у которых нет права находиться в Германии. А с миграционной стороны Германия пытается быть более стратегической. Открыть путь для большего количества профессионалов, облегчить легализацию, blue card, требования к доходам, к членам семьи и упростить путь к гражданству. Гражданство превращается в инструмент миграционной политики: если вы приедете к нам и останетесь на пять лет, у вас будет шанс получить гражданство. Есть шанс, что, пожив пять лет, люди закрепятся, останутся и будут с Германией связаны экономически и идейно. Сейчас Германия — страна проходной миграции. В нее приезжают, растут, зарабатывают деньги и уезжают дальше — если речь идет о высококвалифицированных специалистах. Это надо менять.
«Интеграция изначально подразумевает движение друг к другу»
Для стран Восточной Европы вступление в ЕС и вообще конец их длинной, сложной истории XX века — это возвращение в некое нормальное прошлое. Нормальное прошлое, с их точки зрения, это монокультурное национальное государство, в котором есть довлеющее большинство, к которому, естественно, надо подстраиваться. В то же время для Западной Европы XXI век оказался веком движения по пути разнообразного мультикультурного космополитического общества, где сама идея, что надо заставлять кого-то быть более похожим на тебя, кажется несколько устаревшей. Общество здесь будет меняться. Оно будет больше говорить на английском языке, в нем будет меньше веры и больше межконфессиональных пространств. Оно будет более глобальным.
Здесь у нас есть непроговоренное несовпадение: если для Восточной Европы возврат в европейское пространство был возвратом в какую-то точку истории, где оборвалось их развитие, то у Германии нет возврата в такую точку. Весь XX век для нее закрыт. Должно быть только что-то новое. Поэтому подход здесь другой.
Темпы приезда новых людей в Германию и их количество во много десятков раз больше, чем количество мест на условном курсе немецкого языка или интеграционном курсе. В городах с интеграцией проще, и она происходит более естественно — за счет работы, за счет общения в детских садах, в магазинах, в спортивных клубах и так далее. Однако большинство немцев живет не в городах, это все еще страна довольно руральная.
В стране идет большой спор вокруг самого понятия интеграции. Не нужно ли требовать от приезжающих своими силами учить немецкий язык и учиться отвечать каким-то культурным нормам? Это может означать, что нужно подавать женщине руку, что нужно соблюдать какие-то культурные правила, в Кельне ходить пить пиво, несмотря на то, что, возможно, вера вам это запрещает. То есть это скорее какие-то эмоциональные вещи, которые никак не связаны с интеграцией в инструментальном смысле.
Но такое представление не очень обоснованно, потому что это же все, по сути, ассимиляция, то есть превращение нового человека в сопоставимого тому, кто уже здесь жил. А интеграция изначально подразумевает движение навстречу друг другу. Может быть, там неравная дистанция: приезжающий человек проходит девять шагов из десяти, а страна, в которую он приехал — всего один шаг. Но этот шаг должен быть. Иначе это вообще не интеграция. И я вижу проблему, что в Германии начинает создаваться настроение: никакого движения навстречу не должно быть, раз вы приехали, будьте добры полностью адаптироваться, 100% пути пройти сами. Это будет отталкивать людей.
«Когда ты перестаешь верить в сложные политические решения, ты спускаешься на уровень простых»
Германия должна принимать в год 300−400 тысяч человек, если она не хочет начать беднеть через 10−15 лет, когда большое послевоенное поколение бэби-бумеров будет уходить на пенсию или умирать. При этом миграция стала темой, которая затмила собой даже войну как таковую. При этом прямой связи антимигрантских настроений с большим притоком мигрантов нет, наиболее правые настроения в Германии — на востоке, где доля мигрантов незначительна во многих районах и городах. Это очень воображаемая история: когда собственная политическая система перестает быть гарантом спокойствия и стабильности, ты начинаешь искать людей, из-за которых это произошло. И многие решают, что виноваты мигранты.
Появился запрос на возврат контроля — закрытие границ, ограничение количества приезжающих людей, усиление проверок. Эпоха, когда открытость границ, культуры и экономики казалась исключительно позитивной, заканчивается. И мы видим это по личностям, которые сейчас в политике популярны. Это нетипичная для Германии история.
Я думаю, что мы недооцениваем кризис доверия к институтам, который не связан с войной. Пандемия показала нам (а до этого — Трамп), что у нас кризис доверия к неперсонифицированным источникам. Неважно, какие у тебя докторские, профессорские степени, в каком институте ты работаешь, в какой лаборатории, я верю только в то, что я вижу. И возвращение доверия в межчеловеческую сферу, это и есть чашечка Петри, в которой растет популизм. Я вижу у всех политических сил, даже у старомодных центристских, попытки встроить популизм в свои стратегии.
Когда ты перестаешь верить в сложные политические решения, ты спускаешься на уровень простых и тебя это больше успокаивает. Самый популярный политик в Германии сейчас — министр обороны, потому что он просто мужик в сапогах, который может на плацу выступать, видно, что он встал в пять утра, что он мачо, что он маскулинный, он умеет разговаривать на солдатском языке. Он ничего, по сути, не делал, ему не удалась ни одна большая оборонная реформа. Но он самый популярный политик. Он стал воплощать в себе надежду, что стабильность и контроль не полностью потеряны.
«Новая волна политэмигрантов немного себя переоценивает»
Тема работы с российскими политэмигрантами осталась очень нишевой и так и не вышла на уровень долгосрочного стратегического планирования. Депутат Европарламента Сергей Лагодинский — хороший показатель того, что работать долго по России — это не выигрышная стратегия. Он построил свою политическую карьеру, избегая российских тем, несмотря на то, что он политик с российским бэкграундом. И он замечательный, великолепный профессионал по правам человека, по Турции, по регулированию цифровых платформ. И тем не менее, его постоянно возвращают в тему России, потому что — ну, а кто еще?
Т.е. эта тема недостаточно универсальна, чтобы ей занимался не только Сергей Лагодинский. Мешает этому, конечно, и секьюритизация всех тем, связанных с Россией. Мы возвращаемся в эпоху, когда приходится преодолевать подозрение: а не вредно ли занятие чем-то, связанным с Россией? То есть, все превращается в дихотомии «свой-чужой», «друг-враг», и даже очевидные, полезные, простые по своей операционализации политические инициативы, в том числе стратегия по работе с новым российским политическим движением в изгнании, встречают сопротивление. «А знаем ли мы, кто эти люди на самом деле?» «А как на это посмотрит украинское сообщество, которое гораздо более очевидно, первоочередно и важно на данный момент в европейском политикуме?» То есть, это не какая-то очевидная тема, к которой нужно было только подойти и начать ей заниматься. Она на втором плане.
В Германии уже такое количество несбывшихся чаяний уехавших политэмигрантов — иранских, китайских, вьетнамских, белорусских, афганских. Теперь к ним добавилось новое, большое, ресурсное, современное комьюнити россиян. Но с немецкой точки зрения это выглядит как: «окей, вы тоже будете теперь здесь жить».
В том, что новая волна политэмигрантов могла бы работать с русскоязычными путинистами в принимающих их странах, она немного себя переоценивает. Возьмем Германию: там 3,5 миллиона русскоязычных, но большая часть из них не из России, а из Казахстана или из Украины, они могут быть чеченскими беженцами, они могут быть молдаванами, они могут быть немцами из Казахстана. То есть российскость этой современной волны мигрантов не является автоматическим ключом к пониманию и к разговору с этими группами. Наоборот, она зачастую является препятствием. Кроме того, путинизм, присущий существенной части постсоветских мигрантов, очень близок к восточно-немецкому путинизму людей, которые не жили в Советском Союзе. Не думаю, что можно найти какой-то эликсир, который помог бы на русском языке общаться с этими людьми.
Я, кстати, не считаю, что и географическая близость автоматически означает, что соседи России лучше понимают, что там происходит. Вот Россия с Украиной тоже близко, и что? Россияне полностью ошиблись со своей кремлевской политикой по отношению к Украине, не поняли, как работает их общество, насколько оно другое. И наоборот: когда разговариваешь с украинцами и украинками, они спрашивают «почему в России нет Майдана?», не понимая, что это совершенно другое общество.
«Прежний пацифизм не применим к новым реалиям»
Я вижу в Германии большой запрос на старомодный пацифизм, который удовлетворяют, в первую очередь, левые силы. Есть люди, у которых война вызывает экзистенциальный кризис. Они не понимают, куда попали. В основном это пожилые люди, сформированные воспоминаниями о том, каково было жить в Холодную войну. Но этот пацифизм не применим к новым реалиям.
Немецкий опыт воссоединения, как и во многих других постсоветских историях, свалился сверху историческим счастьем. Конечно, были люди, которые героически за него боролись, но общее движение процессов определило решение Михаила Горбачева не использовать массированное насилие для подавления протестов. Сейчас что Башар Асад, что Владимир Путин, что Александр Лукашенко принимают противоположное решение. Они готовы использовать силу, поэтому у какого-то демократического, уличного сценария нет перспектив. Но пожилым левым кажется, что если один раз история показала: надо просто дать шанс дипломатии и не вести перевооружение, то и сейчас все таким образом придет в норму… Они начинают этот трафарет переносить на современность, не понимая, что ситуация несравнимая.
Непризнание Путина легитимным президентом никакой существенной роли не сыграло бы. В 1980-е годы Советскому Союзу было не все равно, что подумают о политзаключенных, но мы больше не живем в этом мире. Мы живем, очевидно, в мире, в котором Российской Федерации абсолютно по барабану, что какие-то открытые письма, нобелевские комитеты или пресс-службы Белого дома скажут о российских внутриполитических событиях. То есть, мы достигли удельной неэффективности символического языка. Нужны либо реальные действия — это санкции, это оружие, это финансы, это экономика, это собственное вооружение; либо можно даже без выборов на еженедельной основе придумывать какое-то новое символическое действие.
«Европа перестала быть автоматическим приоритетом для США»
К возможному избранию Трампа сейчас в Европе готовятся лучше, чем в первый раз. Я вижу, что в Берлине есть конкретные люди, которые наводят мосты с членами его команды на случай его избрания. То есть это происходит уже в обычном режиме, с пониманием, что это может произойти. Плюс в этот раз он приходит, судя по всему, с лучшей подготовкой, с командой, с идеями, с конкретными планами. Другое дело, что его успех завязан в том числе на символический язык. Он может угрожать, но совершенно не значит, что он это сделает. И пока мы находимся в некой дельте.
Есть сценарий минимум: он заключается в том, что Джо Байден — последний проевропейский президент в истории отношений этих двух континентов. Никому уже не будет никакого дела до ирландской политики и до отношений с Елисейским дворцом. Весь американский политический истеблишмент вырос и сформировался за последние двадцать лет в войнах на Ближнем Востоке, в подготовке к сдерживанию Китая, в работе с Латинской Америкой. Европа для них уже перестала быть автоматическим приоритетом. И это понимают, в том числе, все в Берлине. Вне зависимости от того, кто выиграет на американских выборах, новый театр военных действий между Северным и Балтийским морями превращается в зону первичной ответственности европейцев. Через несколько лет Европа должна будет без помощи США справляться с ядерным сдерживанием, быть в состоянии либо предотвратить, либо остановить дальнейшее российское вторжение без прямой помощи из-за океана. Неважно, будет это в Финляндии или в Литве. Есть конкретная цель, к ней идет конкретная подготовка — это видно по бюджетам, по логистике, по военным реформам.
Сценарий максимум — это то, что ядерный щит США действительно перестанет казаться работающим. Это во многом тоже психология. Еще в Холодную войну был разговор, действительно ли американцы будут рисковать Сан-Франциско из-за Франкфурта. Все ядерное сдерживание основывается на том, верите вы в это или нет. Если вы прекращаете в это верить, то у вас серьезные проблемы. И в Европе поэтому начались разговоры о собственном ядерном оружии.
Это фундаментальный разговор. Либо действительно случится большая европейская война, и тогда все поменяется, либо мы начнем к ней готовиться, в том числе с разработкой и возвращением к ядерному оружию, и тогда мы тоже поменяемся. Это влечет за собой урезание социального государства, повышение налогов. Возможно, придется отказаться от принципа не брать долгов, а снова начать печатать деньги и брать инвестиции. Все будет меняться. Поэтому неудивительно, что у многих политиков такая инерция: любой сценарий означает конец всего, на чем ты построил страну.