Hedda Steinberg, Spring

«В те дни расстояние от тюрьмы до Рыночной площади было не так уж велико. Тем не менее осужденной это путешествие показалось, надо думать, довольно длинным». Так начинается история Эстер Прин в известном романе Натаниэля Готорна «Алая буква». <…> Эстер рожает внебрачного ребенка и отказывается назвать имя его отца. За это она подвергается насмешкам толпы и обязана приколоть к платью на всю оставшуюся жизнь алую букву А (от adulteress — «прелюбодейка»). Она оказывается на окраине Бостона и живет в изгнании. Никто не общается с ней — даже отец ее ребенка, набожный деревенский проповедник. <…>

Читая эту историю, мы испытываем некоторое самодовольство: какая старомодная сказка! Даже Готорн насмехался над пуританами с их «одеждой печального цвета и серыми остроконечными шляпами», строжайшим конформизмом, ограниченным мышлением и лицемерием. Но мы-то не просто модные и современные; мы живем в стране, где есть верховенство права и процедуры, способные предотвратить несправедливое наказание. Алые буквы ушли в прошлое…

Но на самом деле никуда они не ушли. Здесь, в Америке, прямо сейчас можно встретить людей, которые потеряли всё — работу, деньги, друзей, коллег — хотя не нарушили никаких законов, а порой даже правил, установленных на их рабочем месте. Просто они нарушили, или обвиняются в нарушении социальных норм, связанных с расой, полом, личным поведением или даже приемлемым юмором, которых пять лет или, может быть даже, пять месяцев назад еще не существовало. Некоторые совершили вопиющие ошибки, высказав какие-то суждения. Некоторые вообще ничего не сделали. Не всегда можно понять, в чем дело.

В Америке прямо сейчас можно встретить людей, которые потеряли всё — работу, деньги, друзей, коллег — из-за того, что они обвиняются в нарушении социальных норм, которых пять лет или, может быть даже, пять месяцев назад еще не существовало

Существует причина, по которой научному журналисту Дональду МакНилу потребовалось 21000 слов, опубликованных в четырех частях, чтобы рассказать о своих разговорах со старшеклассниками в Перу после того, как его попросили уйти из The New York Times. Во время этих бесед он то ли сказал, то ли не сказал нечто оскорбительное на тему расы — все зависит от того, чье изложение ситуации вы найдете наиболее убедительным. Есть причина, по которой Лоре Кипнис, сотруднице Северо-Западного университета, потребовалось написать целую книгу, чтобы рассказать о последствиях, в том числе для нее самой, двух обвинений в сексуальных домогательствах против ее коллеги по университету; после того, как она упомянула этот случай в своей статье о «сексуальной паранойе», студенты потребовали, чтобы университет провел расследование и в ее отношении. <…>

Есть и причина, по которой Готорн посвятил целый роман сложным мотивациям Эстер Принн, ее любовника и мужа. Полутона и двусмысленность важны для качественной художественной литературы. Не менее важны они и для верховенства права. У нас есть суды, присяжные, судьи и свидетели — именно для того, чтобы государство, прежде чем назначать наказание, могло разобраться и выяснить, было ли на самом деле совершено преступление. У нас есть презумпция невиновности. У нас есть право на защиту. У нас есть сроки давности.

Полутона и двусмысленность важны для качественной художественной литературы. Не менее важны они и для верховенства права

Но современная публичная онлайн-сфера — место быстрых выводов, жестких идеологических призм и аргументов, ограниченных 280 знаками — не признает ни полутонов, ни двусмысленности. При этом ценности этой онлайн-сферы стали доминирующими во многих американских культурных учреждениях: университетах, газетах, фондах, музеях. Следуя требованиям общества о быстром возмездии, они порой присваивают эквивалент пожизненных «алых букв» людям, которых не обвинили ни в чем, хотя бы отдаленно напоминающем преступление. Вместо судов они используют тайную бюрократию. Вместо того, чтобы изучать доказательства и заслушивать показания свидетелей, они выносят приговоры за закрытыми дверями.

<…> Десять лет назад я писала книгу о советизации Центральной Европы в 1940-х годах и обнаружила, что политический конформизм раннего коммунистического периода в значительной степени не был результатом насилия или прямого государственного принуждения. Он был результатом интенсивного давления со стороны окружения. Даже без явного риска для своей жизни люди чувствовали себя обязанными повторять лозунги, которым они не верили — не только из-за карьеры, но и из-за своих детей, друзей, жены или мужа. 

Впрочем, для создания такой атмосферы не обязательно нужен сталинизм. Во время поездки в Турцию в начале этого года я встретила писателя, показавшего мне свою последнюю рукопись, которую он хранил у себя в столе. Этот труд в действительности не выходил за рамки закона — но его нельзя было публиковать. Турецкие газеты, журналы и издательства подвергаются непредсказуемым судебным преследованиям и становятся жертвами суровых приговоров за любые высказывания, которые могут произвольно посчитать оскорблением президента или турецкой нации. Страх перед суровым наказанием ведет к самоцензуре и молчанию. 

Конечно, в Америке нет подобных инструментов государственного принуждения: нет законов, регламентирующих что разрешено или запрещено говорить ученым или журналистам, нет государственной цензуры, нет цензора от правящей партии. Но страх перед самосудом — в интернете, в офисе или в окружении — приводит к схожим результатам. Сколько американских рукописей сейчас осталось лежащими в ящиках письменных столов — или вовсе не были написаны — потому что их авторы опасаются столь же произвольного приговора? В какой степени интеллектуальная жизнь сейчас подавлена из-за страха перед тем, как будет выглядеть плохо сформулированный комментарий, если вырвать его из контекста и распространить в Твиттере?

В Америке нет государственного принуждения, но страх перед самосудом — в интернете, в офисе или в окружении — приводит к схожим результатам

Я поговорила с дюжиной людей, которые либо сами оказались жертвами, либо с близкого расстояния наблюдали последствия внезапных изменений социальных норм в Америке. <…> Действия некоторых из них я или читатели этого текста могли бы счесть необоснованными или аморальными. Но я и не ставлю под сомнение все новые социальные нормы <…> Многие из этих изменений определенно имеют положительный эффект. Тем не менее, никому из них не было предъявлено обвинения в совершении преступления, не говоря уже о том, чтобы их судили в реальном суде. <…> В 1789 году в [пятой поправке к] Конституции США было закреплено, что «никто не может быть… лишен жизни, свободы или собственности без надлежащей правовой процедуры». <…> Но этим людям было отказано в таком праве. 

<…> [После обвинений] для многих интеллектуальная и профессиональная жизнь замирает. <…> Для некоторых подобная ситуация может привести к катастрофической потере дохода. <…> Сторонники самосуда иногда заявляют, что это несущественное наказание, что потеря работы несерьезна, что люди должны иметь возможность принять эту ситуацию и жить дальше. Но изоляция и публичное осуждение вкупе с потерей дохода — это суровое наказание с долгосрочными личными и психологическими последствиями, особенно потому, что «приговоры» в этих случаях имеют неопределенный срок. <…>

Лоре Кипнис, которую обвинили в сексуальных домогательствах из-за того, что она написала о сексуальных домогательствах, не разрешили узнать, кто ее обвинители, и никто не мог объяснить правила, регулирующие ее дело. <…> Еще один преподаватель рассказал мне, что руководители его университета даже не стали разговаривать с ним: «…Они открыто сказали мне, что меня наказывают на основании обвинений. По их словам, то, что они не нашли доказательств, не означает, что этого не было». <…>

Когда Алекси Маккаммонд была назначена главным редактором Teen Vogue, кто-то обнаружил и повторно разместил в Instagram ее старые антиазиатские и гомофобные твиты — она написала их десять лет назад, когда была еще подростком. Маккаммонд, конечно, извинилась, но этого было недостаточно. Она была вынуждена покинуть свой пост, даже не приступив к работе. Ее судьба сложилась более благополучно, чем у многих — она ​​смогла вернуться к своей прежней работе политического корреспондента в Axios — но этот инцидент показывает, что никто не в безопасности. И ведь это была 27-летняя представительница смешанной расы, которую Национальная ассоциация чернокожих журналистов назвала восходящей звездой в профессии! <…>

Никто — вне зависимости от возраста и профессиональной принадлежности — не в безопасности. В эпоху Zoom, камер на мобильных телефонах, миниатюрных записывающих устройств и других видов дешевой техники наблюдения любые реплики можно вырывать из контекста <…>

Самосуд может применяться кем угодно, по любым политическим или личным причинам. Но для установления новых правил больше всего сделали те, кто прежде считал себя хранителями либеральных и демократических идеалов. Как сказал мне Роберт Джордж, профессор из Принстона …, он не ожидал, что либералы однажды окажутся «такими же архаичными, как и консерваторы», и что идея создания пространства, в котором могут конкурировать различные идеи, покажется им старомодной. <…>

Для установления новых правил больше всего сделали те, кто прежде считал себя хранителями либеральных и демократических идеалов

Такая система мышления не нова для Америки. В XIX веке роман Натаниэля Готорна приводил доводы в пользу замены именно такой жесткости мировоззрением, которое ценило двусмысленность, полутона, терпимость к различиям — либеральным мировоззрением — и которое простило бы Эстер Прин ее ошибки. Либеральный философ Джон Стюарт Милль, писавший примерно в то же время, что и Готорн, высказал аналогичный аргумент. Большая часть самого известного его сочинения, «О свободе», посвящена не государственным ограничениям человеческих свобод, а угрозе, исходящей от конформизма общества, «требования, чтобы все другие люди были похожи на нас». Алексис де Токвиль тоже писал об этой проблеме. Это было серьезной проблемой в Америке XIX века — и снова стало ею в XXI веке.

<…> Многие люди говорили мне, что хотят изменить эту атмосферу, но не знают, как это сделать. Некоторые надеются пережить этот период, дождаться, пока нравственная паника сойдет на нет, или пока еще более молодое поколение восстанет против нее. Некоторых беспокоит цена, которую, возможно, придется заплатить за участие в этой борьбе. <…>

Альтернатива для наших культурных институтов и демократического дискурса мрачна. Фонды будут в секретном режиме проверять биографии потенциальных грантополучателей — чтобы убедиться, что они не совершали преступлений, которые не являются преступлениями. Анонимные жалобы или твиты будут определять судьбы людей. Писатели и журналисты будут опасаться что-то публиковать. Университеты перестанут быть сосредоточенными на распространении знаний и будут заняты созданием комфортной атмосферы для студентов и предотвращением атак в социальных сетях.

Но еще хуже то, что если мы отгоним всех трудных, взыскательных и эксцентричных людей творческих профессий, в которых они прежде процветали, мы станем более плоским, унылым и менее интересным обществом, местом, где рукописи будут писаться только «в стол» из-за страха безапелляционного приговора. Искусство, гуманитарные науки и медиасфера станут кондовыми, предсказуемыми и заурядными. Демократические принципы, такие как верховенство права, право на защиту, право на справедливое судебное разбирательство — даже право на прощение — исчезнут. Не останется ничего, кроме как сидеть сложа руки и ждать, пока придут готорны будущего и обличат наше общество.