Laszlo Moholy Nagy, Wanford Composition, 1925

В первый день мы выработали программу нашей работы и отвели этот день под проблематику теологического или религиозного осмысления тех моральных уроков, которые предлагает нам советская история. 

Чтобы избежать двусмысленности, попытаюсь кратко пояснить свою позицию. Я родился в атеистической семье ортодоксальных коммунистов. Достаточно рано пережил религиозное обращение и пришел в церковь. В православную церковь. Было самое начало 60-х годов — время хрущевского гонения на церковь. Строго контролируемая властью деятельность церкви сводилась к «отправлению культа». И — никаких форм социальной активности, кроме участия высших иерархов в пропагандистских акциях вроде «борьбы за дело мира». В Москве тех лет я ощущал себя «белой вороной» среди старух. Молодежи в храмах практически не было. Были дети священников, были семинаристы, встречались отдельные чудаки. Но уже в середине 60-х возникло что-то вроде процесса цепной реакции. Теперь мы — имею в виду нескольких сверстников, непостижимым образом пришедших к вере, — стали находить друг друга: встречаться, устраивать домашние семинары, переводить книги, налаживать религиозный самиздат, открывать для себя русскую религиозную философию. Круг новообращенных стремительно расширялся. К концу 60-х с разных сторон заговорили о близящемся религиозном возрождении в России.

И вот сегодня, спустя почти четверть века, — теперь уже на фоне восстановления храмов и монастырей, обращений и крещений — я пытаюсь понять: как, в какой мере это связано с опытом жизни в условиях тотальной несвободы? Является ли то, что сегодня принято называть «духовным возрождением», также утверждением ценностей свободы, личной ответственности, права? Или, как говорят скептики, мы имеем дело с реставрацией когда-то отвергнутого историей варианта авторитарной идеологии? Если нет — как объяснить популярность в сегодняшней церковной среде идей национал-патриотической державности, ксенофобии, агрессивного преследования инакомыслия? Что означают эти тенденции в горизонте общего, в том числе западноевропейского, перехода от эпохи модерна к постмодерну? Что это? Новый фундаментализм? Реакция на модернизацию и вестернизацию? С чем мы имеем дело: с неоромантической реставрацией Средневековья? Или, быть может, с узаконенной русской традицией формой коллективного невроза? Или — с очередной утопией идеального порядка? Иначе как объяснить перемены в отношениях власти и церкви? Не имеем ли мы дело с новой государственной идеологией, которую циничное правительство подсовывает потерявшему всякие опоры человеку? Неужели — очередная ловушка для обреченных на идейную резервацию инфантильных сирот-идеалистов?

Является ли то, что сегодня принято называть «духовным возрождением», также утверждением ценностей свободы, личной ответственности, права?

 

 

Вчера мы говорили о тоталитарной системе принуждения. О системе предписанных сверху общезначимых истин, обязательных для всех приоритетов, ценностей, норм, правил, образцов. О системе, в которой готовые ответы предшествовали вопросам и служили руководством в распознавании признаков истины и заблуждения, добра и зла… Само же выпадение из системы или противостояние ей оценивались двузначно. Официальными представителями системы такие люди клеймились «отщепенцами», «идеологическими противниками», «врагами»; с позиций же несогласных они воспринимались героями, носителями общественной совести, высокой жертвенной нравственности.

Перестройка разрушила целостность советского мира и сопутствовавшие ей правила распознавания истин и заблуждений, добра и зла. Сменились ориентиры патернализма, а вместе с ними — контуры привилегированного пространства. Образцом для преобразований стал мир Запада. Мир или, быть может, миф Запада: открытая система правового государства, экономически процветающего. Именно с этой системой и связывались достоинство и свобода человека, права человека, демократия, плюрализм, экономическая инициатива и так далее.

Правда, в альтернативе советскому прошлому скоро обнаружился и другой полюс. Плюрализм, свобода, демократизация, экономическая инициатива предстали на нашей почве как произвол, нигилизм, этический релятивизм, как грозные знаки духовного и морального одичания. И одновременно — в ответ! — как потребность нового порядка, властной опоры, единой картины мира, общей системы ценностей, наделяющих особым статусом привилегированное пространство коллективной идентичности. Заговорили об историческом уроке советского режима, когда в наиболее острый для себя период Второй мировой войны Сталин открыл православные церкви и обратился к национально-патриотическому чувству населения. Сегодня восстановление такого привилегированного пространства снова претендует на фундамент национально-государственного единства. Такова в предельно упрощенной форме трагическая дилемма посткоммунистической ситуации.

Итак, с одной стороны, свобода и плюрализм, угрожающие релятивизмом, потребительским материализмом, эгоизмом, хищничеством, нигилизмом. С другой — потребность во всеохватывающей правде целого, в целостной системе, в духовности, в восстановлении национальных традиций и прав на особый русский путь, что в совокупности отменяет, — да, я это подчеркиваю, — отменяет ценности свободы и плюрализма.

Плюрализм, свобода, демократизация, экономическая инициатива предстали на нашей почве как произвол, нигилизм, этический релятивизм, как грозные знаки духовного и морального одичания

Как подобная дилемма трактуется русским православием? В христианской этике обычно говорят об оппозиции автономии и теономии (от греч. Theos — Бог и nomos — закон). Сразу оговорюсь: автономия, если не сводить ее к карикатуре, — это не только своезаконность, но и самоответственность человека за облик мира, который он обрел в процессе секуляризации. Главным предметом автономной этики являются этические вопросы совершеннолетия. Вопросы, которые не разрешить простой апелляцией к авторитетам. Например, вопросы экономического роста, безработицы, защиты окружающей среды, регулирования рождаемости, политической власти, контроля над ней и так далее. При этом автономия предполагает большую или меньшую релятивизацию того, что представлялось раньше безусловными нормами и правилами. То есть нормы и структуры правильны в той мере, в какой они способствуют раскрытию возможностей человека, помогают его идентичности, его самоосуществлению. Социально важно лишь, чтобы это самоосуществление не наносило ущерба другому. В этом смысле автономная мораль может совпадать с классическим золотым правилом: не делай другим того, чего не хочешь, чтобы сделали тебе.

Теономия — полагание закона Бога определяющим принципом всякой человеческой жизнедеятельности. В христианской этике теономия предполагает ультимативный характер божеских норм и правил. Здесь этика опирается на безусловный императив: ты должен. Возлюби Бога, возлюби ближнего, как самого себя, не укради, не пожелай, не убий — все это императивы. Не гипотетическое «хорошо бы» или «ты мог бы», не социальное «так удобно тебе и другим», но — «ты должен». Не какое- то безличное «мы должны», но личностное «ты». Ты — степень абсолютной личной ответственности. Безусловное здесь не доказывается «чистым разумом» и не выводится из природных и социальных условий. Оно обосновывается абсолютным. В христианско-библейской традиции это слово Бога и его воля. Безусловное есть Бог, его слово, его воля, которые наделяются качеством откровения и принимаются в аспекте беспредельной актуальности.

Обычно автономия противопоставляется теономии как самозаконная деятельность разума или этика личной свободы, противостоящая высшим ценностям. И обратно: теономию обвиняют в авторитарной репрессивности, в подавлении инициативы и пытливости творческой активности. Этот теоретический спор между теологией и философией легко становится опасным конфликтом в широком пространстве социальных отношений. Для современной России он перерастает в системный конфликт между ценностями своего прошлого и ценностями новоевропейского Просвещения, между ценностями антично-византийского наследия и ценностями секуляризации.

Что здесь может предложить современная этика? Прежде всего — необходимое самоограничение: сама по себе система даже очень высоких этических норм не есть абсолютное. Мы выходим за границы теономии, когда абсолютизируем мораль. То есть абсолютизация морали — это уже не мораль, а морализм, некая отвлеченная идеология, когда говорят, мыслят и живут от лица некоего «мы», от лица некоего «у нас», от лица неких «наших». То есть от лица того морального «мы», которому обязательно противостоят аморальные «они». Конечно, это уже не теономия, но авторитарная этика, авторитарная мораль — соблазнительная имитация морали теономной. И конечно, все тот же инфантилизм, хотя и выступающий под гримом взрослости. То есть авторитарная мораль, или господство морали, всегда является моралью господства, господства некоего целого, не важно — партии, класса, передового общества, народности, конфессии. Некая принудительная мораль для всех и для других. Мораль для избранных, где все равны, но всегда есть кто-то, кто более равен, чем другие.

Что здесь может предложить современная этика? Прежде всего — необходимое самоограничение: сама по себе система даже очень высоких этических норм не есть абсолютное

Итак, с точки зрения взрослости, совершеннолетия, о котором говорил Кант, автономную и теономную мораль вовсе не обязательно противопоставлять друг другу. Забота христианской теономиии — грех, а не абсолютизация этического кодекса. Этика — только динамическая проекция решений проблемы греха и спасения. При этом современная теология позволяет рассматривать секуляризацию как осуществление или радикализацию самих принципов христианства. Сами же безусловные требования Бога можно рассматривать как то, что принципиально нуждается в условном, что от этого условного неотторжимо. Так, например, мы не знаем слово Бога как таковое. Мы не слышим, не читаем слово Бога помимо слова человека, помимо всех условностей человеческого языка. И взрослый, открытый безусловному, принимает условное как условное, не смешивая его с абсолютным. Сама потребность различения и есть факт наличия интеллектуально и морально взрослого сознания. Ведь сознание — при всем многообразии его содержаний! — есть прежде всего работа критического различения. С личной ответственности за ясность и точность такой работы и начинается совершеннолетие.

Если говорить об этике взрослости с точки зрения содержания морального сознания, вспомним Андрея Дмитриевича Сахарова, его мужество говорить и действовать в защиту гонимых. Вспомним его решительный протест против афганской войны. Протест этот не был воспринят ни обществом, ни церковью той страны, в которой он жил. Полагаю, не только из-за страха. С позиций господствующей авторитарной морали голос Сахарова был всего лишь голосом отщепенца. Он оставался отщепенцем и для советского общества, и для Русской православной церкви. Была ли этика Сахарова автономной? Возможно. Он никогда не ссылался на Бога, на сакральные тексты и священные предания. Но всякий духовно чуткий человек найдет в его словах и делах следы трансцендентного.

Вспомним Андрея Дмитриевича Сахарова, его мужество говорить и действовать в защиту гонимых. Его протест этот не был воспринят ни обществом, ни церковью

Вспомним известную притчу о страшном суде в Евангелии от Матфея: «В тюрьме был, и вы посетили меня. Жаждал, и вы напоили меня. Алкал, вы накормили меня. И то, что вы сделали одному из людей, сделали мне», — говорит Христос.

А что же православная церковь? Понятно, ее позиция не есть позиция автономной этики. Но в какой мере известная нам жизнь церкви воплощает этику теономную? Живет ли она в согласии с ней? Я не призываю к суду справедливости над русской церковью. Судьба Русской православной церкви — страшная, трагическая судьба. Вера церкви не отступала от благой вести о спасении через Иисуса Христа. Но никакой ясно сформулированной этики, соединяющей Евангелие с правом человека на свободу и достоинство, наша церковь не предложила. Нужно определенно и ясно сказать, что господствующая этика Русской православной церкви — этика преимущественно обиходная, нежели книжная, — это авторитарная этика, этика самодостаточного целого, этика коллективного «мы». Личное же — поглощено освоением великой аскетической традиции спасения, борьбы с соблазнами мира сего. Поставленная в условия резервации, церковь была вынуждена защищать идентичность собственной целостности. И только отсюда мы можем понять, почему русская церковь также вынужденно предавала своих мучеников, называя их политическими преступниками. Вспомним письмо Солженицына Патриарху: почему церковь замкнулась в соглашательской молчании? Почему не поднимала голоса в защиту гонимых? Почему преследовала всякое инакомыслие внутри, в своих рядах?.. Таких «почему» можно задать великое множество, включая сегодняшние национальные конфликты, включая сегодняшнюю конфессиональную борьбу между христианскими православием и инославием, между разными юрисдикциями внутри православия, борьбу ожесточенную, порой доходящую до ненависти и прямой агрессии.

И здесь мой главный вопрос — вопрос сегодняшней встречи: означает ли все сказанное, что теономная этика лишь пережиток прошлого? Для многих людей, живущих по законам и технологиям социальной адаптации либо по законам правоты того целого, к которому они принадлежат, вопрос лишен смысла. Императивы Бога для них — архаический реликт, рудимент седой старины. Сегодняшний мир, если и допускает право Бога на свое слово в мире, то лишь при условии соблюдения пакта о взаимном ненападении: место слова Бога к человеку — в древних священных книгах, представляющих наши «культурные традиции». И если современная этика порой ссылается на них, то делает это исключительно для собственных нужд, для подтверждения собственной правоты. Конечно же, «нашей» правоты!

Поставленная в условия резервации, церковь была вынуждена защищать идентичность собственной целостности

И все-таки иногда что-то останавливает нас в нашей непобедимой правоте. Иногда всего лишь одна фраза, скажем: «Будьте совершенны, как совершенен Отец ваш небесный». Что это? Мы прекрасно знаем, что никакой человек, никакой святой не может быть совершенен как Бог. Бессмыслица? И все-таки именно это недосягаемое совершенство, ультимативное призвание к нему почему-то возвращает нам чувство свободы и достоинства, открывает совсем иное, новое измерение взрослой ответственности. Это может случиться по обе стороны идеологического фронта: и среди защитников этики автономной, и среди апологетов этики теономной. Свободно принятый императив решительно меняет масштабы в отношении ко всему, что грозило поработить нас. Поработить не только отчаянием и неудачами, но и ловушками успехов, достижений, престижа, самолюбия, амбиций и прочих издержек одномерной автономии. И здесь, даже в самой ожесточенной войне принципов, идей, приоритетов, мы вдруг догадываемся о том, что однажды открылось замечательному русскому философу Семену Людвиговичу Франку. В 1943 году он написал в записной книжке: «Да, фашизм будет побежден. Но кто победит? Победит тот, кто простит первый. Победит Бог».